Мне уже не страшно, мама

Кисычев
я вырос во дворе хрущёвки,
в сыром простуженном подвале,
где с мамой перезимовали,
вписавшись как-то на ночёвку.
я помню мамино дыханье,
язык шершавый, шерсть густую.
её, практически святую,
убили заражённой дрянью
какие-то чужие боги
(не те, в которых верил с детства),
они используют спецсредства,
они страшны и быстроноги.
я убежал в разгаре драмы,
потом ютился на заброшке,
меня выхаживали кошки,
совсем не пахнущие мамой.
я намотал на ус немало
историй из бездомной чащи,
всё чаще шрамами саднящих.
видать, недолго до финала.
мои заоблачные дали
согреты юными богами,
меня ***чили ногами,
пока те боги не устали.
я навсегда запомнил эти
худые теплые ладони,
Её черты, как на иконе.
«вы что же делаете, дети?!
держись, пожалуйста, хороший», —
кричала, вздрагивали плечи.
Она шептала мне в тот вечер:
«я никогда тебя не брошу!»
я сладко спал в чертогах рая
с прекрасным видом на закаты,
я перестал ругаться матом
и так любил ходить по краю,
хвостом сбивая с неба звёзды
в Её заботливые руки, —
Она любила эти трюки.
и мне казалось, что я создан
мурчать чего-то на окошке,
забывшись сном о летних крышах,
и слушать, как болтают мыши
о жизни и ужасных кошках.
и вот теперь ты снишься, мама,
и наш подвал, и тихий дворик,
как окончание историй,
почти свершившаяся драма.
я помню, ты меня учила
не умирать в раю у бога,
искать последнюю дорогу,
пока ещё остались силы.
иду-бреду во двор хрущёвки,
ведомый неизвестным чувством.
последний путь сродни искусству
вить из реальности верёвки.
лежу в пыли родного храма.
здесь те же запахи и звуки.
Она взяла меня на руки.
и мне уже не страшно, мама.